Лямбда окрестность множества Жизни
Жак - человек моей жизни.
Друзья разных лет - Людмила, Маруся,
Муся и Таня. Раха, Доня, Воля, Алка.
Синтетисты. Защита диплома.
Начало работы в библиотеке.
Друзья разных лет - Людмила, Маруся,
Муся и Таня. Раха, Доня, Воля, Алка.
Синтетисты. Защита диплома.
Начало работы в библиотеке.
читать дальшеС лета 1923 года постепенно начинался новый, решающий период моей жизни. Но прежде, чем перейти к главным событиям, определившим всю мою жизнь, расскажу о двух лирических эпизодах.
Первая встреча с Николаем Семёновичем Винниковым, крепким, не похожим на наших хрупких ребят, парнем (кажется, он был казаком, во всяком случае жил в какой-то станице), относится ещё к 1919-му году, когда Женя был в белой армии. Как я уже говорила, он служил в Новочеркасске (или под ним), и заболевших почему-то привозили для госпитализации в Ростов. Ребята из части охотно принимали поручение сопровождать больного, чтобы побывать хоть денёк дома. Когда наш Женя отвозил заболевшего тифом Николая, он не сдал его, как было положено, в эвакопункт на вокзале, а привёз его к нам домой, чтобы переночевать и утром устроить в хороший госпиталь.
Об опасности заражения тогда как-то не думали, может быть, и потому, что эта опасность была повсюду. Утром ему удалось положить Николая в тот госпиталь, который помещался в нашем училище и в котором лежал он сам. После этого Женя уехал, поручив товарища нашим заботам. Кажется, я пару раз забегала в госпиталь, передавала записки и какие-то продукты (их тогда уже было мало). После выписки ему дали отпуск, и он до отъезда домой прожил несколько дней у нас. Я мало общалась с ним, у меня были свои дела, свои друзья. Но мама, смеясь, говорила, что он провожает меня глазами и всё время спрашивает, когда я приду. Он тогда был типичный "жмурик" (так почему-то называли выздоравливавших тифозников): слабый, немного растерянный, какой-то простодушный.
Надо сказать, что я совсем не была покорительницей сердец. И это меня не огорчало, в тех немногих случаях (с Милей Канторовичем, с этим Николаем), когда я не могла ответить на расположение ко мне, я себя чувствовала виноватой и очень огорчалась.
Потом Николай уехал, и я ничего о нём не знала и не думала. Через два-три года он вдруг появился, уже не помню, как и когда он нас разыскал, и сообщил, что живёт в Азове, женат, у него маленький сын. Даже уговорил меня (это было летом) съездить с ним на пароходе на пару дней к ним. Жена оказалась ростовчанкой, очень приятной и весёлой (кажется, она была музыкантом), и всё было хорошо. А через некоторое время я узнала (кажется, от его жены, впрочем, не помню), что ребёнок умер, они разошлись, и Николай живёт в Москве.
Осенью 1924 года он приехал в Ростов в длительную командировку для организации какой-то переписи железнодорожного ведомства, где он работал. Он жил в Ростове месяца полтора, и тут я впервые увидела, что такое ухаживание - у наших мальчиков для этого не было ни навыков, ни материальных возможностей. А тут были и билеты в театр, и катание на санях с извозчиком, и попытки застегнуть мне боты (тогда сапоги ещё не были приняты как зимняя обувь - были калоши и суконные боты) и т.д. Он встречал с нами Новый год у Наташи Штейнбух, которая была уже замужем за Витольдом Дзиковским, и жили они в одном из корпусов мединститута. Мне было поручено купить вино, для чего привлечь и Николая. Мы вместе с ним пошли в магазины, и тут он готов был все положить к моим ногам. Вместе с нами встречали и наш Женя с женой. Они уже вернулись из пермской ссылки в Москву, где им было разрешено жить, и приехали к нам повидаться. Их московскую комнату сохранил и сейчас же освободил наш чудесный товарищ Серёжа Климов (Женя Кошелева меня всё убеждала выходить за него - правда, не согласовав это с самим Серёжей, но это всегда у нас весело обыгрывалось).
Встреча прошла уютно. Потом Николай в пустой аудитории усиленно звал меня к себе в Москву. Но помню, что в этой длинной беседе он после лирических излияний (или в промежутках) высказывал такие оппозиционные взгляды, что, я думаю, годы репрессий не прошли для него благополучно.
Потом мы увиделись ещё в 1927 году. Я была в Москве на совещании библиотекарей (там очень неплохо выступала Лилина, жена Зиновьева) и решила зайти к нему, заранее представляя себе романтическую встречу. Правда, я не учла некоторых обстоятельств: после своего отъезда из Ростова в январе 1925 года он прислал мне несколько пылких писем. И когда мама в конце 1925 года поехала в Москву познакомиться с Норочкой, родившейся 3 июня 1925 года, она с ним связалась, он проявил к ней усиленное внимание и предложил ей пойти с ним в театр. Но когда она честно сказала ему, что у меня появился Жак, он больше не пришёл и в театр её не повёл. И больше мне не писал. Когда я, наивно представляя себе романтическую встречу, вошла в его комнату (в большой коммунальной квартире), он познакомил меня со своей женой! Я не помню ни её, ни своего недолгого визита. Но на другой день он пришёл на совещание, и весь перерыв мы бродили по бульвару (кажется, Цветному), и он сказал мне, что ещё не поздно всё переиграть. Больше я его не видела и ничего о нём не слышала.
Другой эпизод был короче, но больше меня затронул. В конце декабря 1923-го года я поехала в Пермь повидаться с двумя Женями, которых очень любила. Собирали меня, как в полярную экспедицию: мама сшила специально башлык из чёрного сукна с жёлтеньким кантом, который, кстати, мне очень нравился и, говорят, очень шёл. В моём детстве мальчики носили башлыки, а девочки - поверх шапочек - пуховые платки. Но в те годы жили по пословице "голь на выдумки хитра". Приспосабливались, перешивали, перелицовывали старые вещи. Я шутливо упрекала маму, что она мало уделяла времени своим нарядам и у неё был маленький запас для перешивания.
Я ехала в Пермь через Москву, где Женины друзья передавали через меня горячие приветы и какие-то подарки. Была я в тот приезд и у Георгия Шторма, поэма которого "Карма-Йога", посвящённая популярному тогда среди нашей молодёжи Рудольфу Штейнеру (меня это увлечение не коснулось - я философией не интересовалась), имела в нашем кругу большой успех. И я тоже повторяла строчки:
Медленно жгучей лавой
Пустыня плавила мопса,
Тяжкие горы славы
Влачили рабы Хеопса.
Но, честно говоря, философского смысла этих глав, особенно последней, не понимала. Впоследствии Шторм стал известным писателем, но писал он не сложные философские поэмы, а исторические романы. А тогда я даже не знала, что Шторм был одним из учителей моего Жака.
Из Москвы я уехала в морозную даль и почувствовала это уже на следующее утро, когда неосторожно схватилась без перчатки за металлический поручень на площадке вагона... Это было ощущение сильного ожога.
Приехала, добралась до нужного домика на тихой снежной улице в глубине дворика и узнала от хозяев невесёлые новости: ребёнок с матерью в больнице, отец пошёл их проведать. Потянулись тревожные дни. Я немного хозяйничала, бегала в больницу, знакомилась с городом. Новый год встречали с хозяевами - скучной семьёй мелкого чиновника. И тогда я познакомилась с новыми друзьями Жени, семейной парой Гуревич, немолодыми людьми с твёрдыми убеждениями и уверенностью в том, что их ещё признают. И Андреем Герценбергом - московским студентом из культурной семьи. Мать его была француженка, отец женился, работая в Париже в каком-то представительстве. Андрея сослали в Пермь за неосторожное и слишком активное поведение на студенческом собрании, посвящённом суду над левыми эсерами: мальчики заявили, что не могут голосовать за резолюцию, им предложенную, пока не услышат доводы обеих сторон. Поэтому они хотели бы выслушать не только представителей правительственной партии, но и партии левых эсеров. За это Андрей и был выслан в Пермь - повторяю, времена были ещё гуманные. Когда он ещё был в заключении в Москве, его мать с ужасом рассказывала, что её "Андре за решето!"
Андрей был, несомненно, интересным человеком - начитанным, культурным, остроумным. Он часто бывал у нас и произвёл на меня большое впечатление. Ко мне он особого интереса не проявлял, да и я, как мне казалось, держалась индифферентно. Но, очевидно, чем-то себя выдавала, так как мой наблюдательный брат сказал папе (папа ездил летом 1924 года навестить их - тогда Женя маленькая подкупила его заботой о муже): "Они обе влюблены в Андрея - и Мирочка, и Марочка". Марочка была молодая женщина, их знакомая ещё по Москве, которая тогда жила с ребёнком в Перми и занималась, главным образом, розыском мужа для взыскания алиментов. Я её там не видела - может быть, она приехала позже. Когда я вернулась в Ростов, у нас началась переписка (конечно, не по моей инициативе - я даже в юности не одобряла Татьяну Ларину). Письма его были изящны и остроумны, он рассказывал о своей жизни и о моих родных ("Евгения Ивановна принята в члены профсоюза, очень горда и требует, чтобы мы курили ей фимиам, а папиросы оставляли для неё"), без всяких лирических намёков. Но заканчивались они всегда так: "Целую Ваши руки". Я считала это просто хорошим тоном. Правда, один раз, прислав два письма одно за другим, он объяснил, что хотел лишний раз написать эту концовку... И только перед отъездом из Перми (у него срок ссылки кончался раньше), уезжая куда-то на север, кажется в Усть-Сысольск (оказывается, так до 1930-го года назывался Сыктывкар), куда за это время успели выслать его родителей, он прислал мне большое письмо, в котором уже говорил (сдержанно) о своём отношении ко мне, о том, что концовка его писем была не формальной... И тут же добавил, что если это мне неприятно, я могу в своих письмах об этом не упоминать. Не помню, что именно я ему ответила, но знаю, что ждала с удовольствием дальнейшего развития событий.
Но... через некоторое время приехали, как я уже говорила, наши Жени, и брат, между прочим, сообщил, что Марочка ждёт ребёнка от Андрея... Как он потом рассказал, Андрей заболел, лежал один, и Марочка его навещала. Может быть, это был случайный эпизод, но он после этого не считал себя вправе продолжать переписку со мной. Не могу сказать, что я уж очень тяжело пережила крушение надежд, но была, конечно, огорчена. И только потом поняла, что это был самый удачный выход. Об Андрее я тоже ничего больше не знаю. В Москве он как-то появился, но ребёнок у Марочки рос без него, и связь с ним прервалась. Не удивлюсь, если и для него 37-й год добром не кончился.
Теперь, после всех отступлений, перехожу (с опасением - как это у меня получится) к главной линии моей жизни и событиям, определившим её направление и смысл. Я хочу рассказать о том, как вошёл в мою жизнь Жак - человек моей жизни (выражение Т.В. Ивановой - жены Всеволода Иванова). Только полюбив Жака, я поняла, что всё предыдущее - и совсем ещё наивное, хоть и долгое увлечение Лёней Лимановым, и другие мимолётные встречи - было только предвестьем настоящего. Я прожила с Жаком всю жизнь, любила только его одного и сейчас живу главным образом воспоминаниями о своей счастливой жизни. Он дал мне радость и полноту семейной жизни, дал хорошего сына, возможность взять к себе дочку, дал чувство самоутверждения - столько хороших слов мне было сказано и в разговорах, и в стихах.
В августе 1942 года, когда мне пришлось с семьёй уехать в Мелекесс, а он оставался с госпиталем в самой горячей точке, в Камышине под Сталинградом, он прислал мне прекрасное и страшное "исповедальное" письмо, полагая, что он там не уцелеет. И в этом письме были строчки, которые могут дать сознание не зря прожитых лет и силы на дальнейшую жизнь - без него, без постоянного ощущения его ласки и заботы. "...Ты для меня, по крайней мере, единственная и лучшая из всех женщин, и из всех друзей ты единственный человек, с которым особенно легко и радостно жить, работать и, если надо, умереть." И хотя и до, и после у него бывали краткие и лёгкие увлечения, я их выдерживала, и всё потом налаживалось. А последние годы, когда я уже не работала и была целиком (кроме хозяйства) занята его работой, были особенно счастливыми.
Конечно, можно любить человека и другой специальности, но общая работа, общие интересы - это особенное счастье. Поэтому я особенно ценю надпись на книге "Пять граней":
Здесь каждая строчка
На каждом листочке
Нашей любовью порождена:
Мною придумана,
Вместе обдумана
И высочайше утверждена. (17.06.71)
Наша жизнь знала очень трудные времена: были и полуголодные периоды, были годы постоянного страха (37-й и др.), когда кольцо вокруг Жака смыкалось всё теснее - был взят (в ту же ночь февраля 1935 г., когда арестовали мужа Веры Пановой, Бориса Вахтина) и погиб его друг Валя Вартанов, какое-то время отсидели воспитанники Жака - деткоры "Ленинских Внучат" Соля Гурвич и др. Я всё время боялась за него.
Один раз мы решили почистить наш архив, но, опасаясь, что нас застанут за этим занятием, взяли портфель с бумагами и ушли в комнату Рахи (она была тогда с мужем на Дальнем Востоке). Возвращаясь, мы выбрасывали клочки порванных бумаг и брошюр (мы обнаружили у себя даже какую-то старую работу Троцкого) понемногу в разные урны - опять же, боясь привлечь чьё-нибудь внимание большой партией мусора.
Потом были война, эвакуация. Было постоянное сознание опасности нашего социального происхождения - мы оба были детьми коммерсантов; пребывание моих братьев за границей тоже как-то отражалось не только на моей жизни, но и на судьбе Жака и даже Серёжи... После войны начал развиваться государственный антисемитизм: Серёжу, абсолютного отличника, при распределении вызвали последним и, записав за ним Ленинград, потом отменили это распределение и предложили... Сызрань.
Повторяю, трудностей было много, но мы преодолевали их ВМЕСТЕ. И никогда материальные трудности не отражались на наших отношениях, не были предметом ссор и разногласий. Никогда не стоял вопрос, кто в семье у нас главный... И мне было смешно, когда некоторые друзья считали, что командую я. Хотя Жак сам когда-то написал:
Книжками, мной и даже выручкой
Распоряжается только Миррочка!
Но это было шуткой. Он очень считался с моими желаниями, очень хотел меня порадовать, но во всех серьёзных делах я полагалась на него. А вообще все решалось вместе, и друзья были общие.
Когда мы поженились, то наши друзья очень этому радовались, хотя мне передавали, что были и такие отклики: "Он талантливый, что он в ней нашёл?", и другие: "Как она могла за него выйти - он же некрасивый?"
А мы были счастливы. Мою маму очень смущал его возраст - я старше его на три с лишним года. Она мне говорила: "Ты будешь стареть, а он только мужать будет". На что я резонно заявляла, что, мол, когда это будет, а сейчас мне хорошо. И я, обычно легко уступавшая маме (я её очень любила, и она, очевидно, была по характеру сильнее меня), на этот раз проявила такую непреклонную волю, что мама отступила. А потом сама оценила Жака и привязалась к нему. И в 1942-м году, в Мелекессе, умирая в трудных бытовых условиях, она говорила, что, если бы с нами был Жак, он бы что-нибудь придумал для облегчения жизни.
Как ни странно, я никак не могу вспомнить, когда именно и как я с Жаком познакомилась (я не очень люблю общепринятое, вернее, семейное сокращение его имени "Биня" и чаще всего называла его Жаком и Жачиком, пользуясь тем, что это тоже имя). Он мне рассказывал, что меня ему показал ещё на1-м курсе, в 22/23-м учебном году, его друг Борис Чирсков, будущий кинодраматург, переехавший позже в Ленинград (автор сценариев "Хождение по мукам" в первой экранизации, "Чкалов", "Зоя" и др.). Это было на лекции по анатомии и физиологии, которую читал нам проф. Цитович в одном из зданий мединститута. Когда я вошла, Борис Чирсков сказал Жаку: "Посмотри, какая девочка! Какие косы!" - я тогда носила косы, опущенные вперёд, на грудь.
И две косы в беседе тихой
Сошлись на грудь, через плечо
("Портрет", 30.11.24).
Он это запомнил, но не обратил на меня особого внимания, он тогда, наверно, уже был увлечён Людмилой Кормилиной. Людмила, ставшая потом моим большим другом (одним из самых-самых близких), хотя мы с ней общались тесно только года четыре (после окончания университета она уехала в Москву, а в 1938 году умерла), была очень яркой личностью. Она была разносторонне талантлива: писала стихи, рисовала, у неё, несомненно, были артистические способности. Она была умна, склонна к философским рассуждениям (чего я абсолютно лишена, так же как и талантов). Мы с ней были очень близки, несмотря на то что Жак отошёл от неё ко мне. И хотя она считала, что они были только друзьями, ей, по моему убеждению, это всё же было больно.
Кроме того, мы с ней расходились в основных взглядах: Людмила была глубоко религиозным человеком. Это было связано не только с воспитанием (её отец был священником в Ессентуках, в церкви Св. Пантелеймона), это было связано и с её философскими воззрениями. И ещё большую роль сыграли гонения на религию, которые тогда уже обострялись. Отец её, очень честный и добрый человек, не любивший преподавать закон Божий, так как для детей это скучная обязанность, не любивший крестить евреев, потому что они идут на это не по убеждению, а вынужденно, был сослан на несколько лет. И для Людмилы её религиозность стала не просто убеждением, но и подвигом.
А я бездумно, без теоретического обоснования просто не чувствовала потребности в высшей силе. Считаю, что нравственность должна быть в самом человеке, без приказа сверху, без запугивания. И когда Людмила шутливо мне говорила, что докажет мне свою правоту в загробной жизни, я ей отвечала: "Но ведь мы там не увидимся, ты попадёшь в рай, а я..." На что она уже серьёзно отвечала, что судить меня будут не по ошибочным суждениям, а по моим делам.
Вокруг Людмилы образовался небольшой кружок девушек, близких ей по взглядам и находившихся под её влиянием, они собирались по воскресеньям, читали, кажется, Евангелие, беседовали. Жак некоторое время тоже участвовал в этих беседах, но довольно быстро отошёл от этого, к моей радости. Впрочем, и подруги Людмилы тоже не оказались стойкими в своих убеждениях.
Но Людмила была верна им до конца. Нашим с ней отношениям это не мешало. Вот через Людмилу я, наверно, и познакомилась, а потом подружилась с Жаком. Я его, кажется, знала в лицо - он был активным студентом, выступал на семинарах, читал стихи. Но мы не были знакомы. Людмилу я тоже знала только в лицо. Она вспоминала, что увидела меня, когда я ждала профессора, чтобы сдавать логику, и я ей показалась такой милой, что она даже подошла ко мне пожелать удачи. Летом 1923-го года мы с мамой лечились в Ессентуках (у нас обеих был холецистит). И неожиданно встретили на улице Людмилу, которая приехала домой на каникулы. Я обрадовалась ей, как будто в чужом городе встретила родного человека. Потом несколько раз была у неё дома, заходила с ней в церковь, где шла подготовка к престольному празднику. И даже позавидовала той дружной увлечённости, с которой молоденькие девушки украшали церковь цветами. Я невольно подумала, что в наших клубах такого не бывает. После этого Людмила в Ростове стала бывать у меня, и началась наша дружба. А с ней, естественно, стал бывать и Жак. Правда, для начала я сделала один необдуманный шаг: встретив Жака в Ростове, я передала ему привет от Людмилы, хотя она мне этого не поручала. Я просто в такой форме сказала, что я её видела. А он придал этому привету особое значение.
Вот тогда, с осени 1923-го года и началась, очевидно, наша дружба, потихоньку развивавшаяся и окрепшая в 1924-м году.
В число моих друзей постепенно вошли и подруги Людмилы - Маруся Светашева, её землячка, учившаяся на математическом факультете (она потом жила не в Ростове, но крепкая связь - и письменная, и при её приездах - у нас сохранялась до её смерти), Муся Котляревская, потом Савкина, филолог, а впоследствии - библиотекарь. С ней мы после многих лет перерыва - сначала она уезжала, потом мы как-то не сразу встретились - снова подружились в конце 60-х и уже крепко дружили с ней и её взрослой дочерью Таней до самой их смерти (Таня умерла раньше). Это была уже третья - и последняя - группа друзей после школьной и "домшкольничьей". Позднее тоже появлялись друзья и по работе - З.С. Муратова, З.С. Живова, В.Т. Ермолина, и по писательской линии -В.Фоменко и особенно его жена Шурочка, но это уже были отдельные люди, хотя и хорошо знавшие друг друга, а не группы. В числе близких друзей были и родственники - особенно мы дружны были с сёстрами Жака - Доней и Рахой, а сейчас с сыном Рахи Волей (несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте). И большим другом стала для меня Алка Ханутина, ближайшая подруга Лёли.
Познакомившись с Жаком, я вскоре узнала, что он руководит кружком молодых поэтов (ещё никем не признанных), в которую входит студент Гейсик Рыскин (впоследствии известный библиограф), Миша Обухов, ставший потом профессиональным писателем, так же как и поэт Гриша Кац, погибший на фронте. Были там и журналист Женя Безбородов, также погибший в 1941-м году, Гриша Рафалович, Давид Гринберг, Петя Кальницкий - они выбрали себе более спокойные профессии - экономистов и бухгалтеров.
Гриша Кац стал нашим другом, мы были тесно связаны с его первой женой Олей Мюллер и до сих пор связаны с его сыном Мишей. Но с самим Гришей после смерти Оли (она умерла от туберкулёза в 1929-м году,24-х лет) у нас отношения очень осложнились.
Заседания кружка, носившего название "синтетисты" (к стыду своему, я так толком и не разобралась в программе, давшей кружку это название - речь шла, конечно, о синтезе, но я не поняла, в чём это выражалось), проводились еженедельно, в определённые дни сначала на квартире у Рафаловичей, а потом, после того как мы познакомились, у нас ( а порой и у Жаков ).
Мои родители, всегда отзывавшиеся на такие предложения, жили тогда в большой, второй комнате, а мы сидели в первой за большим столом. Читались и обсуждались стихи участников кружка, велись литературные разговоры. Кроме самих поэтов, приходили и девушки - кроме меня, всегда бывала Людмила (но свои стихи она почему-то не читала), моя сокурсница Фанни Дубровская и старая подруга (времён "Дома Школьника") Бэлла Плотникова. Нам тоже давалось право участвовать в обсуждении стихов. Эта группа (правда, не совсем в полном составе) запечатлена на фотографии, под которой в моём альбоме есть подпись Жака: «Вот девушки, а вот - поэты, субъекты и объекты творчества!».
Кроме того, Жак написал удачные стихотворные характеристики всех участников, и девушек тоже. А "портрет" Жака написал Давид Гринберг, немного неуклюже:
Прочитаны строки поэтом
И первое слово за ним (?):
Блеснув сквозь очки приветом,
Стоит - и непобедим.
Кружок работал дружно, и всем было интересно. Но он закончил своё существование (кажется, в 1926-м году), вернее, его прикончили. Литературовед, профессор Александр Гербстман напечатал в ростовской газете статью о литературной жизни Ростова, в которой неосторожно (конечно, с самыми лучшими намерениями) рассказал о нескольких литературных кружках: "Зелёной лампе" (такой был, и мы даже знали кого-то из его членов, но связи не имели) и синтетистах. После этого Жака немедленно пригласили на беседу в дом N 33 по ул. Энгельса... Времена были ещё гуманные... Его подробно расспрашивали о деятельности кружка, о его программе и потом "дружески" заметили, что, поскольку идейных разногласий с РАППом у кружка нет, то вряд ли он нужен. И кружок внял "дружескому" совету и самораспустился.
Мы с Жаком и Людмилой вместе учились, вместе участвовали в кружке, и дружба наша крепла. Мы обычно вместе возвращались из университета: сначала отводили меня, потом Жак провожал Людмилу вниз по Ткачёвскому до улицы Красных Зорь и шёл домой на Старо-Почтовую. Дружба крепла, а я понемногу начала ощущать, что меня к Жаку тянет всё больше и больше и что при всей любви к Людмиле и признании её "первородства" я где-то в далёких глубинах сознания к ней его ревную. Я это обычно замечала на собраниях кружка, когда Людмила поднималась, чтобы уйти (она жила у своей, довольно противной, тётки, которая требовала возвращения к точно назначенному часу), и Жак обязательно шёл её провожать... И каждый раз я это болезненно воспринимала, хотя сама себе в этом не признавалась. Но, проводив её, Жак возвращался, и заседание продолжалось. Однако постепенно и его потянуло ко мне, может быть, потому, что я, по выражению Шуры Коникова, ближайшего друга Жака, была вся земная (так он написал Жаку в 1926-м году при первом знакомстве со мной в Ленинграде), а Людмила была уж очень возвышенная. После мучительных колебаний он сам сказал об этом Людмиле, и она это приняла. Летом 1925-го года он мне писал в Сочи, где я с мамой отдыхала, горячие письма, на которые я отвечала сдержанно. Но когда он, боясь мне докучать, предложил больше не писать о своих чувствах, я испугалась.
А когда мы вернулись, он встретил нас. Мы с ним вышли погулять, и тут же, за углом, на Ткачёвском, всё было выяснено. К этому времени я уже закончила университет, хотя и не защитила дипломную работу. Но, опять же, тогда порядки были нестрогие, и я защитилась только в 1928-м году, после чего получила диплом, напечатанный в типографии по индивидуальному заказу на ватманской бумаге большого формата. Тема моей работы была "Опыт анализа сюжетного построения художественной детской книги". Работа эта не сохранилась (в военные годы у нас погиб и весь архив, и вся библиотека), помню только, что для анализа я брала повести Чарской, "Приключения Тома Сойера" Марка Твена и другие любимые мной повести для детей среднего возраста. Советской книги такого уровня я тогда не нашла.
В это же время защитился и Жак, закончивший свою работу позже (ведь он и поступал позже, в 1922-м году, прямо уже на педагогический факультет Северо-Кавказского университета). Его работа называлась "Принципы оценки детских книг (первый период теории и критики детской литературы в России от Белинского до Н.В. Чехова)". Н.В. Чехов был известным тогда деятелем в области детской литературы, связанным с Институтом детского чтения, и мне удалось в 1929-м году, будучи на каком-то совещании, показать ему работу Жака и получить очень одобрительный отзыв. Но эта работа тоже не сохранилась. Над дипломными мы работали потихоньку и взялись за них в усиленном темпе только тогда, когда нам был поставлен последний, очень близкий срок. Мы вряд ли успели бы, если бы наш общий руководитель, профессор Алексей Василькович Миртов, не подсказал нам хитрую уловку: мы принесли в канцелярию папки с чистыми листами бумаги и заполненными титульными листами и сказали, что профессор просил немедленно передать работы ему на отзыв. В канцелярии зарегистрировали "работы" и оставили их нам. А мы взялись за них в пожарном порядке. До этого мы спокойно занимались библиотечной работой (Жак и раньше совмещал работу с учёбой), поэзией и радостью общения. Вопрос о будущей совместной жизни нами уже был решён (мы всегда помнили и отмечали для себя день 28 декабря как нашу негласную помолвку), но откладывался до возвращения Жака из армии, которая ему предстояла. И мы даже не очень страдали от этого, так как все свободные часы проводили вместе. А когда осенью 1925-го года я поступила на работу, судьбе в лице Зинаиды Семёновны Муратовой угодно было направить меня в ту самую библиотеку "Памяти декабрьского восстания", где работал Жак. Правда, я приходила с утра, когда открывался детский отдел, а он работал со взрослыми читателями во вторую смену, но часть времени мы были вместе. А по воскресеньям рабочие часы вообще совпадали. Жизнь наладилась, образовался круг друзей, куда вошли и новые, и, частично, старые: Наташа Штейнбух, Бэлла Плотникова... Причём друзья были общие.
В 1926-м году Людмила уехала в Москву, и встречи стали редкими, но была переписка, и дружба сохранялась. В эти годы были передвижения по работе: З.С. Муратова, руководившая работой всех детских библиотек города, забрала Жака в коллектор, где он стал её помощником. А меня перевели сначала в Кольцовскую библиотеку (где когда-то я начинала свой путь к профессии), а потом уже на заведование детским отделом (впрочем, я там была единственным работником). Туда ко мне приходила помогать - читателей было очень много - младшая сестра Жака, Доня (она на 10 лет моложе меня), с которой мы скоро подружились на всю жизнь. Она тоже стала потом библиотечным работником, но более высокого класса.
Вообще семья Жака меня приняла тепло, и мне никогда не приходилось жалеть, что у меня 4(!) золовки. Недаром одна из них, Доня, пела частушку:
Сестрица моя,
Сношенька родимая!
Хоть золовушек четыре,
Всеми ты любимая!
И Жак стал своим в нашем доме. Жили мы дружно, интересно, увлечённо. И мама даже как-то участвовала в нашей жизни, ходила с нами иногда в кино и на литературные вечера, была даже на выступлении Маяковского в РАППе (это была встреча в каком-то зале, с выступлением молодёжи), где её лицо мелькнуло в кадрах кинохроники.
Очень весело, с выдумкой, с играми и шарадами проходили праздничные, именинные вечеринки. Быт стал легче, но ни в еде, ни в вещах не было у нас больших требований, и мы вообще мало обращали внимания на это.
@темы: Воспоминания
Фуф, всё прочитала
Пожалуйста, если нашла какие-то опечатки покажи мне на них!
Спасибо
Ничего грубого, так чтобы "порезало" не встречала.
Если будет, укажу. Хотя я ещё тот грамотей
хорошо... совсем особый стиль изложения...
опечаток, вроде, не нашла....
))))
Спасибо - тебе!
Хорошее дело делаешь!
Могу книжечку подсуетить, как выпустим
Еще бы!!! )))
Постараюсь, тока ж я не профессионал...
Дилетант...